Среди чужих знакомых ищу душевного родства

Все стихи Эдуарда Асадова

Все ваши знакомые знают об этом, и регулярно вы получаете . Ищу партнёра скидок на приятельские,родственные,и прочие чувства,и никому не мешаю . Живя среди людей, надо быть человеком - вот и весь рецепт. И получается, что приходиться нанимать чужих за плату, чтобы. Прежде чем это сделать, я закинула удочку через знакомого, он там работает. На картинке родственные маршруты объединены одним у меня комментарии и таким образом подняли пост среди их читателей. Часто возникает проблема написать душевное и небанальное. Многие в ответах написали кучу преимуществ жизни без друзей, а вот о минусах почему-то и не ходила на чужие праздники, потому что меня некому было позвать. .. в дверь ждущего тебя близкого человека для душевного разговора. .. Во-первых, я активно ищу себе мужа, мне не нужны соперницы.

От родителей — тело, а от Бога — душа, и дается она в момент зачатия. Это уже маленький человечек. Его тело состоит из двух, четырех, восьми и. И аборты по церковным канонам приравнивались к настоящим убийствам. Так вот, ребенку уже девять месяцев, и за этот срок его душа, как правило, оказывается испачканной уже множеством грехов. Ведь он еще не сделал ни одного шага, не произнес ни одного слова, не сделал ни одного самостоятельного поступка! Настолько сильна духовная связь ребенка с родителями, что каждый грех родителей ложится темной печатью на душу ребенка.

Мама и папа вечером садятся перед телевизором, чтобы посмотреть непристойный фильм. Их дочка находится еще в утробе матери, она ничего не видит и почти ничего не слышит. Но грех родительский отпечатывается на ее душе. Потом, через пятнадцать-шестнадцать лет, родители будут разводить руками и удивляться: Мы ее воспитывали в строгости, ничего непристойного в своей жизни она никогда не видела, подруги у нее все приличные. Ну почему она выросла такой гулящей?!

Ребенок ничего этого не видел, но на душе оставался отпечаток греха. Например, папа позволил себе стащить с завода хороший инструмент и он понимает, что сыну знать об этом неполезно. Но потом этот горе-отец так никогда и не поймет, почему из его кармана пропадают деньги, ведь он сына этому не учил.

Такова особенность духовной связи — мать не видит сына, но чувствует его боль; сын не видит греха родителей, но приобретает склонность к. Но не все так страшно. Благодаря духовной связи передаются не только грехи. Святость, праведность также отпечатывается на детях. В Православной Церкви многие святые имели праведных родителей, например, родители преподобного Сергия Радонежского были святыми, родители святителя Василия Великого воспитали нескольких детей, которые прославлены в лике святых.

Ребенок с момента своего появления то есть с зачатия хочет молиться, душа его требует. Ребеночек просыпается утром на кроватке, потягивается, душа его хочет помолиться Богу, но сам он не может, это должны сделать за него родители.

А мама встает с постели и идет на кухню готовить завтрак. Она понимает, что ребенок сам готовить еду не умеет, хотя есть очень даже хочет, поэтому она должна за него все приготовить и положить ему в рот.

Но она не понимает, что молиться он тоже хочет и тоже не умеет, поэтому она должна встать с утра и помолиться, потом перекрестить ребенка и уже потом пойти на кухню готовить еду. О том, что дети могут молиться уже в утробе матери, явно видно из жития преподобного Сергия. Однажды мать преподобного, когда он уже был у нее в утробе, молилась во время Литургии. И в три самых важных момента Литургии все в храме явно слышали, как ребенок из утробы подал свой голос.

Настолько мать проникновенно молилась, что ребенок из утробы подал голос! Конечно, это чудо Божие, потому что дети в утробе не кричат, точнее, они могут закричать, у них для этого все готово, но у них нет воздуха, вокруг них только околоплодная жидкость. Но Господь показывает это чудо, чтобы мы не сомневались, что дети могут молиться, еще не родившись. Они молятся не словами, они их не знают, но душа их может почувствовать устремление матери к Богу во время молитвы, они могут устремиться своей душой туда же и испытать ту же радость молитвы, что охватывает мать.

Еще одна история, теперь уже современная, рассказанная одной из прихожанок о своей знакомой. Эта прихожанка раньше работала с молодежью, и однажды к ней заходит девушка, чтобы просто посидеть, без всякого повода. Вид у нее был не очень веселый, а потом она неожиданно стала бить себя со злостью в живот.

Примерно в таком же духе прошла вся беременность. Эта девушка старалась простыть, она нарочно таскала тяжести, но на аборт не пошла и все же родила ребенка.

Стена | ВКонтакте

После его рождения в ней пробудились нормальные материнские чувства. Она не чаяла души в своем ребенке, он стал для нее самым дорогим существом. Семейная жизнь у нее не сложилась, и сын стал единственным близким, родным человеком, единственным утешением для матери.

Но самое страшное, что сын, когда вырос, стал страшно ненавидеть свою мать. Она терпела от него унижения и побои, а он ее ни во что не ставил. Оказывается, тот заряд ненависти к себе, который он получил от матери еще в утробе, она так и не смогла в нем погасить после его рождения. Можно сказать, что, скорее всего, она его баловала, неправильно воспитывала, но этим до конца все равно не объяснить той ненависти, что он испытывал именно к матери.

Все, что происходит с ребенком в утробе, будет отражаться на нем в течение всей жизни; впечатления от того возраста самые глубокие. Однажды одного детского врача спросила одна из мам: Как священник я бы сказал, что мама опоздала на гораздо больший срок.

Здесь мне хотелось бы заметить следующее. Ведь у вас может возникнуть вполне законный недоуменный вопрос: Почему грешат одни, а грех переходит на других? Как может грех передаваться другому человеку? Считается, что грех — это провинность перед Богом, которую Он может простить или не простить человеку.

Но грех — это не провинность. Вина одного человека действительно не может перейти на другого человека. Если человек украл рублей у своего соседа, то претензии соседа к сыну вора будут совершенно необоснованными. Кто украл, тот и должен возвращать украденное.

Люди без друзей, как вы живете?

Грех по православному учению — это не провинность, а болезнь души, а болезни очень легко передаются другим. Если человек совершил кражу, то вина за эту кражу на сына не перейдет, но болезнь души, склонность к воровству, к сыну очень даже перейдет. Семья едет на машине.

За рулем сидит отец, рядом — мать, сзади — детки. Отец нарушает правила дорожного движения, обгоняет в неположенном месте, навстречу неожиданно вылетает автомобиль. Чтобы избежать прямого столкновения, отец выворачивает руль и вся семья отправляется в кювет.

Кто виноват в аварии? Ясно, что только один человек — отец. И где ж тут ты увидела пренебрежительное слово? А почему ты не видишь, что говоря "Не уподобляйся философам" ты выказываешь к ним неуважение и пренебрежение? Что в них плохого вообще, что ты советуешь не уподобляться им, как грешникам? Христианину философия также нужна - для апологии христианства. Не дракой же выяснять истины между атеистом и христианином, но при помощи Слова, мудрости, знаний, науки и. Филео - любить, софия - знание.

Философ - человек, любящий знание. Я не хотела тебя обвинять. Но показать бессмысленность твоих "откровений": Я рада, что прозрел. Извини, но когда тебе объясняли иначе, ты ничего не понимал. Теперь хоть дошло и я этому очень рада. А может еще напомнить? Отличный удар ниже пояса! Да, было в моей биографии такое, я этого не скрываю. Иисуса я не хулила, Его -. Но с Богом-Отцом война. Я понимаю, что это один и тот же Бог, но в то время я чувствовала себя именно. В противлении и непонимании я прожила почти год, в полном отвержении со стороны христиан, в.

Многие до сих пор не могут простить, хотя я перед всеми извинилась. Что же, их можно понять. Но только Иисус от меня не отвернулся! Теперь мне неважно непринятие людей, хотя это порою больно ранит, мне важен Иисус. И Христу я верю, Его суд ставлю выше чьего-либо. И я себя тоже прощаю, так как Он простил меня, я же не собраюсь ставить свой "суд" выше Его. А потому твоих обвинений я не принимаю!

Со всеми претензиями в мой адрес - обращайся к Нему - Он простил мне, что ты имеешь против? Иисус - мне защита, Он простил меня, суди, если можешь! Это были твои признания: Я стремилась показать тебе, в чем же на самом деле ты признаешься. В любви к водке, а не к Христу. Хорошо, что это наконец дошло до тебя! Я знаю, что Иисус дорог. Раз так, то не делай таких дурацкий признаний. В них нет смысла. Спасибо за очередное напоминание Сразу почему-то вспоминается фарисей, стоящий в храме и смотрящий на мытаря: Вот и ты мне говоришь: Да, куда уж ниже Странным образом, — не нужны, хотя и насущны.

Последние свои годы Отец стал откровенней в поверхностном проявлении чувств, — куда-то пропала его прежняя деликатность, дал трещину артистизм. Отец сам признавался, что разлюбил свое настоящее. Думаю, ему пришлось собрать все мужество, чтобы прожить, точней, стерпеть проживание тягостной жизни после жизни.

Роман был завершен, и оказалось, что он не нуждается в эпилоге. Жизнь будто сама его вяло дописывала. Отец потерял интерес к подробностям жизни, но так получалось, что в своей поэзии, уже высказав главное, досказывал частности.

Он совершал усилие обновления, уже из последних, совсем не прежних сил, почти обреченное, но величественное. Надо признать, что Отец же и обеднил мое представление о величии, сам не угадывая его в неэффектном или сокровенном облике. Но о том завтра. Сегодня же помяну свою Маму. Даже странно, сколь роковой для меня день стал обыденным, печален не более, чем.

Память избегает проигрывать последний Мамин день. Для меня он стал окончанием и одновременно началом, — второй, катастрофический, день моего рождения. Отчего-то не хочется мне сегодня печаловаться, как не люблю праздновать годовщину своего телесного рождения.

Возможно, в последних эпохах отцовской жизни было больше истинного величия, чем. Я, признаться, этого понять не умел. Отцу некуда было уже расти, — для ставшего мелким и скудным мира его масштаб и так был чрезмерен. Дальше Отец мог только разрастаться, тяжелеть. В мире, в котором мы тогда обитали, скукожившемся до мелочи, обрело значение внешнее, возможно, оттого, что, бесформенный, он тяготел хотя бы к иллюзии форм.

Отец постепенно начинал гордиться приметами признания. Прежде он играл с ними и забавлялся, потом стал разве что обыгрывать. Отец, кажется, всерьез вообразил себя специалистом жизни, и его тон стал тем более назидателен. Теряя прежнюю, он словно б старался обрести новую правоту, готовый опереться даже на раньше презираемое.

Я был уверен, что Отец изменяет себе, а тем самым и. Попытки Отца найти подтверждение своей ускользавшей правоте были довольно вымученными и неубедительными. А я ведь, сам того не зная, жил его правотой, обитал в его правде. Споря с Отцом в юности, я стремился не разрушить его правоту, а испытать ее на прочность, увериться в ее беспредельности.

Теперь она показалась мне сомнительной уже потому, что требовала столь мелких подтверждений. Но сейчас я уверен, что внешнее утверждение своей значимости служило для Отца лишь соблюдением ветшавшей формы. Верю, что в его душе свершалась значительная работа. Необычайно стойкий, при внешней податливости, Отец мог победить любые обстоятельства жизни, но тут он вступил в поединок с Ангелом.

В том и было величие последних эпох его существования. Прежде Отец созидал, — из некачественного материала он устроил мир, и сейчас не потерявший привлекательности, значит, мир подлинный. Однако наступило время, когда вокруг вовсе ничего не осталось, кроме болотной жижи. Но этот болотный мир, странным образом, был напитан горним, а для высшего созидания уже требовалось поражение, а не победа. И все же построенный Отцом прежде замок тоже сияет отсветами горнего. К нему влечет взгляд, хотя уже понимаешь небеспредельность заключенной в нем истины.

А истинная беспредельность, она и выше творчества. Так ведь, мой случайный читатель? Не все ль создания искусств лишь башни до небес? Он отвергал, но был принят его дар. Так я, по крайней мере, надеюсь. Ты замечал, мой прилежный читатель, что, бывает, менее крупный писатель запоминается лучше более значительного.

В чем тут дело — в обаянии, верности своему времени? Мне хочется верить, что созданное Отцом не уменьшается с годами, а словно вырастает, и сам он не будет забыт. Ну вот, скользит по бумаге, торопится моя рука, норовя обогнать время. Я уже гляжу на Отца из вовсе отдаленного будущего, дальше пределов моей жизни.

Возможно, это попытка найти вернейшую основу его натуры, наблюдая ее из отдаления или из вечности. Попытка, обреченная на неудачу. Иногда я ловлю себя на том, что в уме машинально доспориваю с Отцом вовсе неважные споры.

В чем убедить, кого убедить и зачем? Я рассыпался в чувствах к Отцу; начав со своих ранних лет, я забегал вперед, а потом возвращался, запутав времена нечленящейся жизнью собственных чувств. Но теперь действительно пора вглядеться в поздние отцовские годы, из отдаленья, уже не вовлеченным в.

Проживать последние годы ему выпало в словно б отдельном пространстве, которое можно назвать эпилогом; среди чуждого быта, который Отец не сумел полюбить, но с годами научился уважать, — Отцу и всегда было трудно уважать чуждое. Вполне достойное завершение романа воспитания, все романное в котором угасает в размеренности быта. Роман воспитания приводил героя к вечности, — иль косности, — бытового устройства. Захолустно-европейский антураж тому соответствовал, — роману воспитания и пристало завершиться в германизированной провинции.

Я пару раз побывал в отцовской Элизии, — а может, Лимбе. Отец, не отставший от актерства, разыгрывал сцены эпилога. Он был приветлив со мной, но я сам чувствовал собственную неуместность, как и часто в нашей жизни неуместны самые близкие люди. И еще я ощущал, что эпилог ложный, что готовится величавый и таинственный уход. Для меня и смерть Отца стала ложной концовкой, во мне и сейчас звучит пронзительная и незавершенная отцовская нота. Мои свидания с Отцом в приморском городке смазались в моей памяти.

Помню, было многолюдно, и многолюдье Отца тяготило. Свита играла короля, а король ей лениво подыгрывал. Отцовское одиночество, всю жизнь им таимое как излишний сантимент, стало теперь явным. Я застал праздник, но он был почти невыносимо печален. Один из грустнейших карнавалов, на которых мне довелось побывать. Средь гула чужих голосов мы с Отцом опять не успели поговорить ни о чем важном, и это была одна из последних упущенных возможностей.

Потом нам довелось еще не раз встретиться, но Элизий должен бы расположить к откровенности. Тогда мне показалось, что Отец вовсе уже угасает в этом судорожном карнавале, окруженный чужими, хотя и милыми людьми.

О его родных я не говорю, тут я не судья, — Отец наиболее тщательно прикрывал жизнь своей семьи видимостью. Остальные же если и были ему душевно близки, то все ж не насущны, оттого казались чужими.

Ни один не был причастен к развернувшейся трагедии его умирания. Хотелось верить, что мой вечный Отец не подвержен року, и сильный дух все же преодолеет телесное ветшание. И ему действительно удалось перед смертью выпрямиться. Задремавшее время вдруг понеслось вскачь.

Все ж наступило завтра после слякотного сегодня, казалось, застывшего навек. В новые времена Отец стал, как мы все, внимателен к политике, хотя и скептичен. Конечно, не политика как таковая вывела его из оцепенения. Отец не был энтузиастом перемен, в своей прозорливости одним из первых ощутив тревогу. И все же волна, щедро поднятая политикой, всколыхнула и отцовскую душу. Как-то вновь окреп его стих, и почти отвязалось прилипчивое юродство.

Последнюю, героическую эпоху отцовской жизни оставлю на завтра. Приближается окончание моих воспоминаний об Отце. Теперь осталось поведать мои чувства, разбуженные окончанием отцовской жизни, когда я вновь ощутил в нем ту глубокую серьезность, что прежде мерцала сквозь яркое или даже дурашливое бурленье внешнего.

По крайней мере, моей памяти кажется, что в свои последние годы Отец опять распрямился в полный рост. Конечно, если ей спуститься пониже с нынешнего птичьего полета, то припомнятся шероховатые детали мелких неудовольствий. Но это уже была не суть, а пена. Новые времена его не слишком обнадежили. Живо интересуясь новизной происходящего, даже вникая в детали, он, казалось, прислушивался к глубинному гулу событий. Действительно ли Отец предчувствовал трагические развязки?

Но, по крайней мере, жизнь вновь обрела должный масштаб и стала отзываться истории. Отец все-таки продолжал ощущать себя человеком истории и государства, хотя давно увял его юношеский энтузиазм. Скептичный и к тому, и к другому, Отец все ж не отмежевывался от мощной судьбы державы, при том, что оставался поэтом подчеркнуто личного чувства, всегда сторонившимся власти.

В последние годы отцовской жизни нельзя сказать, чтобы мы с ним сблизились. Так же, как и он, скептично относясь к перспективам, я торопился насладиться проблесками свободы. Тут наиболее явственно обнаружилось наше с Отцом различие в возрасте и жизненных силах, которое я прежде не сознавал или не хотел сознавать. Отец уже не мог принять полного участия во вдруг ставшей вновь суетливой и лихорадочной жизни.

Лишь ее внутренний гул был для него плодотворен. Отец и умер среди этого еще плодотворного гула, подтвердив справедливость своей судьбы. Это была, как я уже сказал, и годовщина смерти его Друга, и день покаяния пред памятью великого поэта, которого он в юности любил страстно, а позже усомнился в. Всерьез перед тем был виновен как раз его Друг, возможно, так и не снесший этого бремени. Можно считать, что это покаяние и за него.

Да и смерть старого воина в армейский праздник — словно прощальный залп над могилой. Отец вел вечер великого поэта и умер едва ль не на сцене, только выйдя за кулисы, как и подобает большому актеру. Последние слова, которые произнес Отец, на миг вернувшись из смерти, всем нам подарок и надежда.

Постараюсь верить, что те сны не встреча с Отцом, а лишь с одной из его теней, мне в предостереженье и назидание. Отец, видимо, предчувствовал свою смерть. В последний месяц стал звонить мне часто, бывало, два раза в день. И говорил он со мной непривычно тепло, без упреков и житейских поручений. Свои звонки Отец объяснял заботой обо мне, — в ту пору ходили тревожные слухи.

Но опять мы не сказали друг другу ничего важного, — да было ли что важней этой прощальной заботы? Отец предчувствовал, а я вот. Моя точная в мелочах интуиция отказывала в самые грозные минуты. Его смертью я был обескуражен, но не убит. Издавна подготавливая себя к смерти, Отец и меня приучил к ее неизбежности. Ждал он ее значительно раньше, но судьба распорядилась. К тому же я успел приучиться к отсутствию Отца.

Он и так жил вдалеке, а теперь померк вдали его Элизий, и отцовский голос никогда до меня не донесется. Словно б даже и не прервался наш с ним спор, только теперь мы не равноправны, — я должен говорить за обоих. Но и я в том споре лишь тень, значит, в чем-то мы равны друг другу.

Смерть Отца вернула мне острую жалость к нему, сродни той, что я умел испытывать в детстве, а потом от нее избавился как от обременительной и притом бессильной. Я себя утешал, конечно, тем, что Отец не дожил до нового упадка и гниения жизни, когда живой гул сменился какофонией и бесовским хохотом. Пережить предстоявшее у Отца, безусловно, не хватило б сил. Для этого потребовались бы силы для еще одной целой жизни. Слава Богу, что Отец был избавлен от очередного, предсмертного испытания.

Сюжет его жизни, казалось, был завершен. Теперь завершился и эпилог, не допустив новой вспышки событий, новых душевных терзаний и надежд.

Не совершается ли на самой романной кромке, возле обреза последней страницы, нечто истинно важное, что и есть итог воспитания? А загадка рода и вовсе разрешается в веках, своими ритмами, подобными волнам, набегающим на берег, своими повторами и несовпадениями.

Тому свидетели — мир, история и Тот, чье имя не подобает произносить всуе. А мы-то все дурные, слишком уж заинтересованные свидетели. Вспомнил я об Отце все, что вспомнилось, слегка пробежал пальцами по, казалось, давно умолкшим чувствам. Не ставил себе задачей воздвигнуть Отцу надгробный памятник, что было бы претенциозным и вряд ли исполнимым. Из яркого сна об отце: Отец согласился, не стал спорить.

Сумбур вздыбившихся чувств помаленьку стихает. Воспоминания об Отце стали серединой и сердцевиной моих воспоминаний о родных душах, то есть географии моей личности. Прости меня, Отец, если что не. Мы с тобою всегда спорили, но нельзя оспорить чувство. Прощаюсь с тобой в первый весенний день. Но какое прощанье, если чуть не вся моя жизнь — свидетельство о тебе? К тому же, надеюсь еще с тобою встретиться на этих страницах, ведь без тебя не полна память о Маме.

Завтра я перейду к самой трудной части моих эмоциональных воспоминаний. Сейчас мне предстоит приникнуть к истоку самого яркого приключения моей жизни, которым для меня стала Мама. Без нее моя жизнь не только была б невозможна, но и была б напрасна. Написать про Маму мой долг, но из тех, что не торопишься отдать, столь он велик и, по сути, неоплатен.

Слишком уж много счастья и горя она мне принесла. Я заранее знаю, сколь уклончива будет моя рука, ведь столько тайны и невыговоренного в нашей с Мамой душевной связи. Сколько лет прошло с Маминой смерти, а моя память все еще пугается ее образа. Я вспоминаю о Маме как-то непрямо и никогда не перечитываю ее старые письма. Не могу я до сих пор взглянуть в лицо ни ее жизни, ни ее смерти. Мое существование без Мамы уж точно не делится на годы, часы и минуты.

Ее жизнь и смерть всегда. Где теперь искать Маму, в каких высях и просторах? После ее смерти мне иногда казалось, что она рядом, и тогда становилось жутко. Смерть изменила ее больше, чем любого из родных людей, возможно, поскольку была неожиданной и непростительно ранней. Моя нежная при жизни Мама являлась мне потом в страшных снах и сама страшная и говорила страшные слова. И все-таки Мама, возможно, примирила меня со смертью, — ведь самое дорогое, что у меня было, уже не существует в мире.

Чтобы найти исток чувства к Маме, следовало б, конечно, и вовсе вернуться памятью во внутриутробное состояние, ощутив ее всем телом, первичным осязаньем. Ведь этой телесной связью Мама и отлична от всех остальных, даже самых родных людей, с которыми связь душевная. Могу подтвердить, мой прилежный читатель, что память у меня продленная, — ее туманный кончик вибрирует на границе фантазий, дотягиваясь до тех даже событий, которых я, вроде б, и не могу помнить.

Однако в детстве, свежей еще памятью пытаясь пробежаться по дням своей жизни в обратном отсчете, я не умел заглянуть дальше мига своего рождения. Муку первых дней своей жизни я хорошо запомнил. Помню ее переживание как бесконечного ада и покорное приятие муки в качестве свойства существования.

Возможно, — откуда б в ту, начальную пору взяться словам и понятиям, чтобы в них воплотить ощущения? Но почему же я так твердо помню тот дословесный ад и свое нежелание быть? Какими словами могу сейчас с ним перекликаться? Все ж в памяти скорей перекликается не слово со словом, а чувство с чувством, и язык телесных ощущений — наша первая, если не единственная, азбука. Сейчас пытаюсь сообразить, испытывал ли я тогда, в свои первые дни или месяцы, ощущение Мамы.

Кажется, оно все ж пробрезживало сквозь прогалы боли и ужаса, сопровождавшие вступление в мир. Осознание Мамы наступило позже и в одно мгновение. Я играл, сидя на полу, возможно, под огромным концертным роялем, — любимом месте моих детских игр.

Нет, скорее у окна, помню, что свет был сзади. Распахнулась дверь, вошла Мама, и мы оба были счастливы, — возможно, и она меня осознала только в тот миг. Вот с тех пор мы с Мамой неразлучны и в жизни, и в смерти.

Я могу подолгу о ней не вспоминать. Да к чему сознательные воспоминания, если она вечная подкладка моей жизни, и во всякой моей мысли она словно вибрирует обертоном. Вспоминается же Мама в каких-то несущественных образах, да и нестойких, распадающихся вмиг. Снится она мне все реже, — теперь уже не злой, а сокровенно равнодушной, нечто таящей или утаивающей.

Но при своем показном равнодушии она, будто острие, на меня нацеленное. В сновидениях я не мучу ее вопросами, зная, что те останутся без ответа или, точней, что ответ на них вовсе невозможен или не существует. Была ли она при жизни внимательной матерью? С виду не. Да и я не скажу, чтоб навязчиво к ней тянулся. Сдружились мы, когда я уже подрос.

Но мы будто б не выпускали друг друга из бокового зрения. Я не сомневался, что для нее нет никого дороже. Моя же любовь к Маме в детстве, пожалуй, не была столь ощутимой, как к Отцу. Мама, с ее королевской повадкой, вовсе не располагала к жалости. Помню лишь один порыв, в юности, когда я уже разучился жалеть людей и предметы. В полусне я вдруг ощутил жалость к маме почти до слез. Потом это повторилось, когда она уже умирала Во-первых, не было оснований — я был для нее важнее.

Совместная жизнь родителей никогда не была гладкой. Мне трудно сейчас судить, — да и не пристало, — кто из них прав, кто виноват, хотя, конечно, я был на стороне оставшейся со мной, а не ушедшего. Мама ценила свою красоту, и в ее простоте со всеми сквозило нечто королевское, — все немного ниже и тем равны между.

Впрочем, о Мамином снисхождении к людям не догадывались даже самые подозрительные. Маму любили и сейчас вспоминают о ней с радостной улыбкой.

Издержки профессии: как отказывать друзьям и знакомым (эффективные приёмы). | erfortuta.tk

В Маме чувствовалась доброта к людям. Любили и Отца, хотя его природную доброту к старости разъели раздражение и усталость от жизни. Признавали Маму даже и безусловные негодяи, при том, что она умела метнуть правду в лицо невзирая на чины и ранги.

Маминого темперамента побаивались, но, по своей жизненной мудрости, она, совсем по-японски, осуждала не личность, а поступок. Отцовского Друга, который был для нее едва ль не человеческим идеалом, она отхлестала за вдруг проявившуюся при первых проблесках славы провинциальную заносчивость. Мамины вспышки всякий раз бывали неожиданными — и тем более действенными.

В промежутках она пребывала в полудреме, в каком-то ленивом покое. Часто тревожась по пустякам, Мама в целом слишком уж нетревожно относилась к жизни. Она была самолюбива, как и Отец. Нередкими были схлестки их самолюбий, но, в отличие от Отца, Мама не казалась честолюбивой, видимо, полагая, что ей достаточно чести, полученной от рождения. Мама, в общем-то, была добродушна, не стремилась к первенству, уверенная, что оно и так за.

Она уважала отцовский талант, ценила его душу, но все ж, видимо, ставила ниже. В общем-то, Мама была человеком легким и незлобивым.

Мамин ясный ум избегал сложностей жизни. Она жила по наитию, всегда точно попадая в тон людям. Маме были не свойственны напрасные страхи. Не знаю, какой она была прежде, до. Наверно, менялась, умудряясь с годами. Менялось и мнение о ней, — красавице ведь трудней, чем дурнушке, прослыть умной. С годами в ней признали ум. Мама действительно была умна, особым, неизощренным умом. Не скажу, что она была своевольна, иногда даже слишком нетребовательна к существованию, однако независима, как та самая кошка.

Маму не назовешь удачливой, жизнь отплатила ей за беспечность, но ее свободы не сумела оспорить. К семейной жизни Мама была непригодна. В нашем жилище всегда сквозил неуют. Даже до странности, — не поймешь. Но ощущалось отсутствие ухода и попечения. Незаметный глазу сдвиг в расположении предметов превращал уют в ненамеренность.

Вещи в доме не создавали пространства жилья, а меж ними образовывались щели, откуда словно поддувало холодом. В нашем жилище постепенно накапливалась недоброта, и не только по вине поганой бабы, жившей за стенкой. Когда пришло время покинуть наш прежний дом, я ощутил облегчение, хотя в детстве легко и прочно привязывался к пространствам и предметам. То пространство помещается где-то возле моей памяти, и оно обитель тоски. Когда в сновидениях я возвращаюсь в наше прежнее жилище, то не чувствую там присутствия Мамы, а наоборот, еще острей ощущаю, что ее нет на свете.

Руки и мысль уклоняются от Мамы, а память все подменяет ее образ старыми фотографиями. Если же напрячь память, то вот он явится, самый настойчивый, умеющий затмить остальные: Мама сидит в халате и расчесывает свои невероятной длины волосы. Они были чуть не до пят, и Мама укладывала их, сплетенными в косу, тяжелым венцом вокруг головы. Уже нечеловеческая длина Маминых волос доказывала ее необыкновенность и даже немного отчуждала, ощущавшись чем-то колдовским, а то и ведьмацким.

Слишком уж глубоко Мама проникла в мою душу, как никто из живущих, оттого могла и спасти, и погубить. Но Мама не была повинна в моих опасениях, рожденных глубиной нашей душевной связи. В ее характере не присутствовало никакой чертовщины. Да Мама и не была чрезмерно ко мне требовательной, не пыталась присвоить.

В общем-то позволяла жить по моему собственному разумению. Мама умела быть для меня праздником, но редко становилась. А ведь в пору моего детства они с Отцом каждый день старались сделать праздничным. Тому способствовала эпоха, почти карнавальная, с чудесными переменами, — и вся в ожидании чудес, — слухами, тревогами, беспорядочным и веселым общением.

К родительскому празднику я был мало причастен, отданный почти целиком чужому попечению, — благо, существовали руки, еще ласковей родительских. Казалось, по Маминому характеру — порхать, как бабочке. Мама и могла бы стать изящной безделкой, столь она легко отстраняла трагизм, но избрала себе более значительную судьбу, которая может показаться трудной. Возможно, текучую, ускользающую Мамину душу еще трудней познать, чем мятежный дух моего Отца. Она, казалось бы, до конца прозрачна.

Маме не были свойственны ни увертки мысли, ни тревоги духа. Она и вся как на ладони, она и тайна, не менее сокровенная, чем Отец. Его небеса — туманны, ее же — хрустальны и отнюдь не бездонны. Не оттого ль мне чудится в Маме нечто языческое и колдовское? Отцовский мир словно б слегка сторонился Маминого, хотя в его стихах долго мерцал Мамин образ, постепенно иссякая, чем тверже становилась его рука.

Было время, когда все женщины мира слились для него в ней. Я мог бы предположить, что Маминой загадки и вовсе не существует, что это тайна любой женщины, избегающая мужской мысли и слова.

Но в Маме, видимо, присутствовал и какой-то женский ущерб, не позволявший полюбить до конца ни одного мужчину в мире. Зато она была счастлива в дружбе, которая для нее была важней любви, — друзьям сохраняла верность, и они ее никогда не предавали. Мамина холодноватость вряд ли была поддельной, и я, по крайней мере, был избавлен от ревности. Мама стала великим событием моей жизни, — куда я ни обращу мысль и память, везде.

Но это событие не прозрачно для мысли. Мама часто уходила в себя, становилась отрешенной. Это не вызывало моей ревности, я не стремился, чтобы Мама всегда оставалась со. Также и не пытался представить, о чем она задумывается. Своей сокровенностью Мама, казалось, помечала пространство. Все, с нею связанное, ушло для меня в сон, потому, должно быть, я не умею трезво взглянуть на свое прошлое. Все там зачаровано Мамой, стало волшебным пространством, где увядает трезвое соображение.

И там везде печаль и даже обреченность. Мама умела быть радостной, а я не могу вспомнить ее смех. Улыбку помню, но почему-то не веселую, а холодную, чуть заносчивую, которую она и не обращала к родным людям. Чтоб отыскать хотя бы отблеск Маминой радости, загляну в пространство, куда более бодрое, чем опостылевшее нам городское жилье.

Вспомню нашу дачу, точней дедовскую — участок обширный и запущенный, лесная поляна с редкими высоченными деревьями, роскошным одичавшим шиповником и дивно цветущей белой акацией.

Возможно, приземистый дом, бывшая изба-пятистенка, со всех сторон обросшая террасами, укрывал южное растение от холодных ветров. Пространство было неухоженным, но, в отличие от становившегося все более угрюмым городского жилья, тут не царствовал разор, а царила природа.

Дом был неказист, — отцовский Друг утверждал, что похож на солдата, присевшего погадить. Но жизнь выплескивалась на волю, уже не сдавленная тесными городскими стенами, скрадывавшими простор, насильственно стискивавшими людей, сгущая страсти.

Дача казалась вздохом облегчения. В моем детстве дача была многолюдна, но смиряла, а не возбуждала страсти. В этой толпе уже ушедших людей ищу и не нахожу Маму. Но в том пространстве она реет везде, как светлый дух летнего отдохновения. Многочисленные гости приезжали из города, еще молодые и бодрые, звезды недалекого будущего.

Любившая толчею Мама иногда приходила в отчаянье, обязанная накормить едва не сотню приезжих. Я же считал многолюдье свойством дачи и лета. Но чуть позже, как-то постепенно, исподволь, дача стала пустеть. Умерла бабушка Анюта — Мамина мачеха, — ненавязчиво и мудро руководившая семьей, ее сердцевина и добрый гений. Там же, на даче, умер Дедушка, — уже одно это могло б сделать пространство угрюмым.

За несколько лет дача совсем опустела, и все ее пазухи и емкости теперь казались никчемушными и странными. Выявилась нелепость дома, а террасы сделались ему будто обузой. Дачное место угасло и помрачнело. Только Мама словно не замечала перемен.

Прежде она была только обертоном веселого многолюдья, теперь же единственная согревала ставший почти невыносимым простор.

Дача теряла для меня заманчивость, угасая, как детство. Если б не Мама, она б мне и вовсе опостылела. Скоро зелень укроет неказистый заоконный пейзаж.

  • Издержки профессии: как отказывать друзьям и знакомым (эффективные приёмы).
  • 3021 совет
  • 49 дней с родными душами

Близится лето, в детстве долгожданное, а теперь лишь одно из событий, задающих ритм существованию. Закончу про дачу, тоже обернувшуюся грустью. Теперь она мне снится, подобно городскому жилищу, чужой и холодной, словно завороженной смертью и навсегда опустевшей. Что ж поделать, мой случайный читатель, если нам некуда вернуться памятью, кроме как к родным могилам? И вовсе дурно вновь посещать прежде радостные места.

Я как-то по случайности завернул в наш дачный поселок. Чужие люди теперь владеют заповедным местом. Для меня это все равно как получить в собственность клочок райских кущ или, к примеру, родовое кладбище. Но снова об Отце. Мне довелось упомянуть, что он был не лучшим учителем, — когда разъяснял, то назидательно и педантично, легко раздражаясь.

Мама была умелым педагогом. Не Отец, а она приучила меня любить стихи. Сперва, помню, завораживая напевными ритмами старого поэта, в которые поначалу я почти не вслушивался. Потом же уловил в напевных строках слезу и драматичный сюжет, подобный жестокому романсу. Я сначала полюбил поэзию за пронзительность чувства. Впрочем, Мамин вкус был широк, и он у нее был интуитивно точен.

Отец его весьма ценил. Мама научила меня видеть живопись, сперва разъясняя картины просто и внятно, слегка наивно. Вначале меня, как любого ребенка, увлекал сюжет. Мама как-то легко приохотила меня к музеям. Помню, как подростком меня приводил в восторженное исступление уже сам пыльный музейный запах.

Позже я невзлюбил музеи, как свалку мертвых, вылущенных из всех смыслов свидетельств гениальности, как самую дурную из всех классификаций. Маме я обязан многими уменьями и пониманиями. Учила она словно б невзначай, не придавая большого значения моему воспитанию или развитию. Мама доверяла природе и неуловимым веяньям влияний. Моя природа, кажется, казалась Маме здоровой, — по крайней мере, она была удовлетворена моим детством. Мама не раз говорила, что видит меня ученым. Ее завета я не исполнил.

Она вообще, казалось, вопреки своему характеру, благоговела перед тяжеловесным мужским умом. Ученый — это, видимо, отцовский образ. Наверняка и он ее любил, но как умел — вяло и отстраненно. Не припомню ни единой Маминой беседы со своим отцом, хотя мы его навещали, — точней, наносили визиты, — с ритуальной регулярностью: Вообще не могу представить ни единой их общей темы, кроме, разве что, медицинской, которая как-то раз оказалась роковой.

Шли годы, я не замечал в Маме перемен, но все же постепенно меркла ее удивительная красота. Наверно, эта ехидная хворь и провела границу между Маминой молодостью и зрелостью. Ее настиг тяжкий миг отрезвления.